«Я хочу быть машиной»: роботизация как «идеология»
Предеина М. Ю. г. Киев.
Из материалов конференции «Глушковские чтения» 2018 года.
Сразу оговорюсь, что я мало что знаю о роботизации как технике, технологии; предмет настоящей статьи — роботизация как «идеология». В качестве преподавателя гуманитарных дисциплин я не раз бывала втянута в досужие разговоры на тему: чем человек отличается от машины. Часто мои оппоненты, с подачи которых это очевидное отличие становилось проблемным, ссылались на бесчисленные примеры из голливудского кинематографа: совершенный робот, утверждали они, ничем не будет отличаться от человека. Конечно, находились и сторонники человека, не могущие, впрочем, сказать в его пользу ничего, кроме весьма «идеалистических» сентенций о душе и любви. На что поборники прогресса уверенно отвечали: наш робот будет любить! Я далека от того, чтобы обсуждать, повторюсь, досужий вопрос, будет робот любить или нет; всё это нужно мне единственно для того, чтобы констатировать: в сфере «идеологии» каким-то образом размывается граница между человеком и роботом. О чём это размывание сообщает? Что оно собой манифестирует?
Отличие человека от «всех прочих» далеко не очевидно, точнее, в течение долгого времени оно задавалось исключительно «идеологически», например, человек — тот, у кого есть душа. Поскольку для забот о душе отведены особые дни, то во все прочие, обычные дни, или будни, человек мог быть тем же, что и животное. Особенность человека, очевидная для поэта, отнюдь не очевидна для Адама Смита, который относит расходы на откорм скота и содержание сельскохозяйственных рабочих к одной и той же категории — оборотный капитал, за что становится мишенью острот Маркса. Конечно, эти остроты, чтобы быть чем-то большим, нуждаются в обосновании. Маркс разграничивает человека, точнее, рабочего, и рабочий скот, а равно рабочего и машину в буднях, иначе говоря, не в мире религиозных и (или) любовных восторгов, а в деле создания стоимости: рабочий — единственный, кто создаёт новую стоимость. Рабочий скот и машина лишь переносят свою стоимость на продукт; рабочий же, трудясь с их помощью, не только обеспечивает перенос на продукт уже существующих стоимостей — стоимостей, используемых им машин, скота, материалов, — но и создаёт новую стоимость. Тем самым поэтическая метафора о человеке (рабочем) как творце, демиурге перестаёт быть метафорой. Это отношение можно перевернуть: демиург создан по образу рабочего и буквально как раз его означает. Я, впрочем, люблю провокационный вопрос: когда Луций из «Золотого осла» Апулея, будучи в шкуре осла, вращал жернов на мельнице, он создавал или только переносил стоимость? С одной стороны, он был ослом, с другой — Луцием. Тот же вопрос, если не забираться в дебри Античности, формулируется грубее: если можно пахать на бабах, чем баба отличается от лошади? Не трудно заметить, что все эти вопросы, по существу, о докапиталистической эпохе, т. е. о той эпохе, которая не отличала человека от животного иначе, как на основе своего благого желания его отличить.
Рабочий, отличённый от рабочего скота и машины, как носитель творческой способности, другими словами: как носитель способности создавать новую стоимость, обнаруживает у себя право требовать. Неуживчивость рабочих в капиталистическую эпоху объясняется тем, что они как создатели новой стоимости имеют право на неуживчивость. Но если... Нельзя сказать, что больше рабочие не создают новой стоимости, но можно сказать, что существует ощущение, что им пока ещё позволяют создавать новую стоимость, с их существованием пока ещё мирятся, их пока ещё не заменяют роботами. И т. д. Эти ощущения продуцируются не столько жизнью (что греха таить, ни я, ни мои оппоненты не могут похвастаться знакомством с современными производствами), сколько «идеологией», роботизацией как «идеологией». Если на заре капиталистической эпохи Франклин определял человека как животное, делающее орудия труда, то теперь делание орудий труда, вряд ли, будет вынесено на первый план: труд — как делание орудий труда или просто производительный труд — подлежит исключению, он продолжает существовать, но существовать в гетто, где-то в третьем мире. Как отмечают социологи, третий мир может существовать как вкрапление в первый, например, в форме труда мигрантов, но это только укрепляет ассоциативную связь: труд — третий мир. Могут ли роботы заменить рабочих? Я не берусь об этом судить, но перспектива такой замены уничижает существующий труд: живой труд существует, пока его не удосужились заменить на машинный. Кто и что может требовать перед лицом такой перспективы?
«Машины»,— ответят голливудские фантасты и покажут нам «восстание машин». Машины умнее, нужнее, ценнее человека и даже восстают, — человеческая история закончилась, а с нею вместе и любая другая, в конце концов, машины лишь обеспечивают бесконечный перенос уже созданных стоимостей. Из мира людей мы попадаем в мир машин, и роботизация как «идеология» снова доказывает свою эффективность. Но... В этих спорах главное избежать бесконечного переноса старых, пожалуй, ещё открытых луддитами смыслов, человек или машина. Машина — в конце концов, тоже общественное отношение, во всяком случае, именно общественные отношения манифестирует и сама машина, и связанная с нею «идеология».